Николай Карлович в Хлебникове
Помню, однажды зимой, вероятно, 1911/12 года, уже после смерти моего брата Левушки, поездку с матерью в Хлебниково. Тут впервые я окунулся в собственный мир Николая Карловича, который до того для меня был неотъемлемо связан с семьей бабушки Александры Карловны. Большой, с высокими потолками деревянный дом, необыкновенно светлый и приветливый; говорящая шепотом, улыбающаяся, но немного встревоженная появлением ребенка Анна Михайловна; непривычная тишина в доме (оба дяди работали в своих кабинетах, за закрытыми дверями), ласковый фокс, которому очень хотелось бы шумно выразить свою радость, но молчавший и ограничивавшийся нервными движениями торса, лап, головы. И, главное, бесконечные потоки света в огромные окна — вот что преимущественно осталось у меня в памяти от этой поездки. Тут я впервые услышал песни дяди Коли, главным образом на слова Фета и Тютчева, впервые познакомился с этими поэтами и полюбил их — полюбил на всю жизнь. «Я пришел к тебе с приветом…» навсегда ассоциировалось для меня со светом, который лился в окна этого дома.
В эту поездку я впервые услышал Николая Карловича за работой. К утреннему кофе он нередко выходил недовольный, мрачный после бессонницы. Часов в 10 закрывались двери из столовой в его рабочий кабинет. Некоторое время царила полнейшая тишина. Видимо, не сразу подходил он к инструменту. Слушая его занятия на фортепиано, я понял тогда, что этот человек не только «дядя Коля», что у него есть и другой лик. Он обладает какой-то особой, присущей ему силой, которая позволяет выходить из своего личного круга и действовать где-то там, на неведомых ребенку широких просторах жизни.
В течение нескольких вечеров нашего пребывания в Хлебникове был исполнен ряд песен и фортепианных вещей. В процессе работы Николай Карлович редко «исполнял», тем более полностью, свои произведения, но вечерами ему порою нужно было в присутствии близких именно исполнять, что бывало для него самого большим праздником после длительного воздержания. Такие исполнения, будучи редкими, отличались настоящим творческим подъемом, они бывали своеобразными импровизациями и поражали богатством красок. Мне привелось в Хлебникове присутствовать при таком исполнении, и эта музыка на нею жизнь забрала меня в плен, открыв мне новый и незнакомый ранее язык. Но этот язык был осознан, разумеется, позднее.
Посетителем концертов Николая Карловича в Малом зале консерватории, как и некоторых других концертов, в частности Олениной-д’Альгейм, я стал лет с 12, перед войной. Появление Николая Карловича на эстраде было для меня большим событием, потому что раскрыло мне два существенно разных ракурса, в которых может проявляться человеческая личность.
Я начал понимать то, что почувствовал в Хлебникове: я своими глазами увидел вот этого самого родного и близкого, всегда по-детски светлого дядю Колю, строившего такие смешные и вместе с тем симпатичные рожи, рисовавшего по выработанному им самим трафарету уточек, напоминавших поваленный скрипичный ключ в овале, увидал его, говоря словами Пушкина, диким и суровым, полным «и звуком и смятенья», таким неприветливым в своей суровой сосредоточенности и поэтому таким чужим. Я помню, что для меня с первых же посещений концертов стало психологически невозможным заходить к Николаю Карловичу в артистическую, за исключением случаев, когда в этом была необходимость, и не по каким-либо другим причинам, а именно потому, что я не мог разобраться в том, как совместить эти два лика одного и того же человека. Ведь если оказаться с ним на одной площадке, он для меня не может не быть дядей Колей, которым зовет меня «Феденькой». А тут передо мной образ и родного и чужою одновременно человека, умевшего по-особенному заставлять замолкли, аудиторию после первых же скупых поклонов, выдерживавшего жуткую паузу перед началом исполнения.
Это существенная черта Николая Карловича артиста, замеченная мною еще в детстве. Обычно артист после встречи с публикой или сразу приступает к исполнению, или наполняет психологически естественный промежуток какими-то необходимыми действиями — усаживается, вытирает руки платком и т. п. Я не знал артиста, который бы так бесстрашно обнажал сознательную паузу перед началом исполнения. Когда Николай Карлович садился за инструмент, воцарялось полнейшее молчание. Сосредоточенный на своем предмете и при выходе на эстраду, артист несколько склонял голову над клавиатурой, как бы окончательно собирая в себе все тематические нити исполняемого про изведения, затем устремлял взгляд куда-то наверх, налево, в сторону от зрительного зала, завершалась окончательная сосредоточенность на предмете, и с первыми звуками совершался переход в иную сферу сознания для всей публики, которую артист вместе с собой поднимал к предмету. С этого момента наступало абсолютное единство артиста с публикой в эстетическом деянии и созерцании. Исполнение, будучи человеческой, общепонятной речью, раскрывало что-то бесконечно новое, живое, неожиданное, как неожиданно всякое большое явление искусства, как бы ни готовился человек к его восприятию.