О Н. К. Метнере. А. А. Сабуров
Для внуков Александры Карловны Метнер — «бабушки Саши» — посещение ее дома было всегда настоящим праздником. В комнатах с невысокими потолками, уставленных простенькой старой мебелью, с фикусами на окнах, был всегда разлит особенный свет. Молчаливый и немного суровый, но исполненный спокойной доброты дедушка Карл Петрович, сама бабушка, необыкновенно ласковая и приветливая, привлекавшая каким-то удивительно тонким умом, который всегда был понятен детям; постоянно присутствующее в доме живительное настроение деятельности и вместе с тем праздничной радости… У бабушки было интересно и молодым и старым, и взрослым и детям, особенно потому, что не только каждый из членов ее семьи обладал неповторимым своеобразием, но свою индивидуальность внезапно обретал в ее доме всякий даже случайный посетитель, среди которых вовсе не всегда были люди одаренные. Эта семья обладала даром зажигать в каждом, кто попадал хоть на несколько часов в ее круг, тот внутренний огонек, который в большинстве людей незаметно тлеет, приглушенный серыми буднями повседневной жизни.
Бабушкины внуки, идя к ней, особенно предвкушали встречу с дядей Калей и с дядей Колей. В них больше всего чувствовался тот неиссякаемый источник жизни и радости, который был присущ бабушкиному гнезду, около них было всегда что-то живое и новое. Долгие годы детства мы, разумеется, и не подозревали выдающегося значения дяди Коли. Скромность и простота были его органическими свойствами и не давали даже предположить в нем что-либо отличное от окружающих. Тогда как именно эта простота, если она становится преобладающим качеством человека, достигая кристальной ясности, является одним из признаков истинного величия. Николай Карлович обладал в полной мере этим свойством простоты. Он бывал и строг и суров — не только к себе, но и в отношении к людям или явлениям жизни, в особенности — искусства. Однако эта суровость, принимавшая порою даже резкие формы, всегда была непосредственным проявлением чувства и мысли в борьбе за подлинность принципов жизни и поведения. Николай Карлович мог жить только в правде (в самом простом смысле этого слова). Он не мог кривить душой, лукавить из дипломатических соображений: он вообще фактически не в состоянии был сказать ни одного слова, совершить ни одного поступка, которые полностью не согласовывались бы с его пониманием явлений жизни и отношением к людям. Этого сурового дяди Коли мы, дети, разумеется, долгое время не знали. Нам был знаком прежде всего дядя Коля — веселый человек, всегда радующий детей своим появлением. Он или состроит такую рожу, каких никто из окружающих не умел строить, и как-нибудь так нарисует корову, что, глядя на нее, нельзя удержаться от смеха. Вот так появлялся он перед маленькими всегда светлым и радостным, так что у них не возникало мысли, что дядя Коля может быть и иным.
Запомнилась мне одна из бабушкиных елок, тихо, но торжественно справлявшаяся каждый год 24 декабря и совпадавшая с днем рождения Николая Карловича. В семье Александры Карловны елка имела для детей особенно чарующее значение. Она всегда была сюрпризом, поражала неожиданным и живым вмешательством природы в будничную жизнь города. Благодаря елке перед взором ребенка как бы раздвигались стены обычного, ежедневного существования и открывалась перспектива чего-то бесконечного, что недоступно ему, но что, казалось, будет все живее и отчетливее уясняться с годами.
Облик Николая Карловича для каждого из нас, детей, определялся прежде всего каким-либо детским впечатлением. Так, для меня, если мне не изменяет память, в восприятии его облика решающую роль играл такой случай. Дело было на даче. Моего младшего брата купали в ванночке. Комната была низенькая, с деревянным потолком. Брат ни за что не хотел закинуть назад голову и орал благим матом. Николай Карлович вошел в комнату и, кажется углем, быстро нарисовал на потолке, над головой купающегося, самую неправдоподобную корову с колоссальными рогами. Крик немедленно прекратился, и омовение быстро закончилось. Как сейчас помню слабо освещенную керосиновой лампой комнату, желтый дощатый потолок и черный контур красующегося на нем зверя, одновременно и страшного и добродушного, как и все звери, которых, нередко он рисовал.
Впервые услышал я Николая Карловича за роялем в начале отроческих лет, видимо, случайно. Не знаю, по какому поводу, возможно по просьбе моей матери, чтобы приоткрыть завесу в новый для меня мир, Николай Карлович сыграл для меня из Альбома для юношества Шумана пьесу «Дед-мороз». Это было, разумеется, настоящим откровением. За роялем сидел все тот же дядя Коля, но оказывалось, что он может вызвать к жизни целый фантастический мир видений и что этот мир, возникнув перед глазами, хоть и тает постепенно, уходя и бесконечность, но в своих мощных ритмических контурах остается в ушах. И притом эта железная мощь ритма, рождаясь внезапно перед мной как основа и сущность таинственного видения, вместе с тем невольно воспринималась как новое, неведомое дотоле свойство самого дяди Коли, как его человеческое качество — этот безошибочный и меткий удар, эта неожиданная власть над инструментом, эта точность ритмического движения. С этого момента в облик дяди Коли вошла для меня новая черта, но он еще оставался для меня «дядей Колей» — членом домашнего, детского мира.